Страшно было разочарование старика. Дверь камеры отворилась. Вошел сначала сторож и поставил на стол фонарь, потом явился Антонио и за ним Филипп Нуаре, парижский палач. Двое помощников стояли сзади с факелами. Это была такая ужасная картина, что даже жаждавший смерти патер отшатнулся и сильно побледнел.
— Святая Матерь Божья, помоги мне, — прошептал он.
— Вы дрожите, когда настала пора обличать ваше преступление! — сказал Антонио. — Признавайтесь, вы патер Лаврентий?
— Да, я, — глухим голосом отвечал старик. — Вы пришли, чтобы вести меня на смерть, я готов, позвольте мне только сначала помолиться. Молитва укрепит и ободрит меня! Вы явились ночью, я не ожидал этого, но теперь душа моя снова делается покойнее, и я готов предстать перед престолом Божьим!
— Это вы сделаете тогда, когда признанием облегчите свою душу, патер Лаврентий! Вас не приговорят к смерти без суда. Признайтесь прежде, что совершили преступление, в котором вас обвиняют, — сказал Филипп Нуаре.
Он не знал, что патер ни в чем не виноват. Кончини и его креатуры уверили его, что старик совершил страшное преступление. Письменный приказ королевы-матери вынуждал Нуаре следовать своим обязанностям.
— Преступление… — повторил старик.
— Вас обвиняют и подозревают в том, что в мае 1660 года вы отравили вином сторожа ратуши, Пьера Верно, — сказал палач. — Сознаетесь ли вы в этом преступлении?
— Какой ужас, какая смелость! Спросите тех, кто вас сюда прислал, палач. Они лучше меня знают, кто отравил этого бедного человека. О, горе, горе им. Божье долготерпение бесконечно.
Антонио стоял, скрестив руки и не спуская глаз с патера.
— У меня не было еще ни одного преступника, который прямо сознался бы в своей вине, — продолжал палач, — но многие каялись, когда я напоминал им о пытке, и сознавались при первой же степени ее применения во всем, что совершили и что нам необходимо было знать.
— Пытка, меня пытать… — в ужасе вскричал Лаврентий, но сейчас же опять успокоился. — Безумный! — сказал он, сложив руки, — несчастные говорили то, что вам нужно было знать, и вы этим хвастаетесь, считаете это торжеством. Разве могут иметь значение слова, вынужденные муками пытки?
— Кончайте, метр Нуаре, — сказал Антонио, — мы пришли не для обсуждения закона.
— Патер Лаврентий, сознаетесь ли вы в отравлении сторожа Пьера Верно? — спросил палач. — Если вы не сознаётесь, я подвергну вас сегодня ночью пытке первой степени…
— Мне не в чем сознаваться, клянусь честью! Я не совершил никакого преступления. Не требуйте, чтобы я сказал то, чего не делал.
— В таком случае вы сами будете повинны в том, что случится, — сказал Нуаре, сделав знак помощникам.
Они хотели подойти и схватить старика.
— Отойдите, я сам пойду за вами, — сказал патер.
— Нет, преступник всегда остается преступником. Никаких исключений. Тащите его вниз, — крикнул жестокий Антонио, боясь, чтобы патер не сказал чего-нибудь лишнего.
Просьбе старика не вняли. Последние немногие силы изменили ему, когда помощники палача схватили и вытащили его из камеры.
Далее последовала страшная гнусная сцена. Филипп Нуаре велел положить бесчувственного узника на носилки, к которым его помощники прикрепили по углам зажженные факелы и понесли их по лестнице вниз.
Это шествие было похоже на похороны. Комендант под каким-то предлогом отказался присутствовать при этом беззаконии, которое не мог запретить, так как все делалось по приказанию королевы-матери и ее министров.
В нижнем коридоре сторож отворил дверь во двор. Навстречу пахнуло ночным холодом, мелкий дождь бил в лицо. Двор был огромный, и посреди него — отгороженное место — это было кладбище Бастилии. Ни плит с именами тех, кто тут спал вечным сном, ни деревца, ни цветка, посаженного любящей рукой, здесь не было. Только увядшая трава покрывала холмики, на которые никто не приходил молиться и плакать. Страшное это было место, где вместе с завыванием ветра, казалось, тихо и жалобно стонали погребенные здесь люди, Проследовав на другой конец двора, помощники палача стали спускаться в подземелье, неся приходящего в себя старика.
Антонио и палач следовали за ними. Они довольно далеко прошли по широкому сводчатому коридору, по обеим сторонам которого были двери камер. Наконец шедший впереди сторож отворил высокую стрельчатую дверь. Давно, по-видимому, не пользовались этой дверью, так тяжело и шумно действовали ее петли.
В большом сводчатом подземелье, куда внесли патера, точно в склепе стоял тяжелый запах застоялой сырости. Пол здесь был каменный, стены, когда-то выкрашенные белой краской, от времени и копоти факелов сделались грязно-серыми.
Посредине стояло нечто похожее на грубо сколоченную деревянную плаху, привинченную к полу.
Филипп Нуаре подошел и попробовал веревки, кольца и винты. Патер Лаврентий, между тем, сошел с носилок и, стоя на коленях, горячо молился.
— Николай Орле, называемый патером Лаврентием, — вскричал палач, — признаешься ли ты в отравлении сторожа Пьера Верно?
— Нет, я невиновен, да поможет мне Господь… Аминь! — твердо сказал старик.
— Привяжите его к скамье и проденьте кисти рук и ног в кольца.
Помощники взяли старика, положили в углубление деревянной скамейки и так завинтили его руки и ноги, что на суставах выступила кровь. Патер тихо стонал…
Но вдруг, в ту самую минуту, когда Филипп Нуаре собирался приступить ко второй степени пытки, в дверь громко постучали.
Сторож, стоявший у дверей, побледнел, палач с удивлением оглянулся. Кто мог так громко стучаться посреди ночи?
— Отворяйте, отворяйте скорее! — раздалось за дверью.
— Что это значит, кто смеет мешать нам, — спросил Антонио.
Дверь резко распахнулась, и вбежал бледный встревоженный офицер.
— Ради всех святых, уходите. В Бастилию сейчас приехал король с графом де Люинем, — произнес он почти шепотом.
Антонио, видимо, испугался, палач вопросительно взглянул на него.
— Постараемся избежать неприятностей, метр Нуаре. Король не войдет сюда, а мы успеем и после его ухода исполнить свою обязанность, если это окажется нужным, — прибавил он тише, поглядев на старика, который лежал неподвижно, как мертвый… Все покинули подземелье, и беспомощный патер Лаврентий остался один.
XXI. ЭЛЕОНОРА ГАЛИГАЙ
Прежде нежели станет известно, что заставило короля Людовика ехать ночью в Бастилию, и как там развивались события дальше, заглянем в гостиную парижской чародейки, как ее впоследствии прозвали, жены Кончини.
Сторонники партии королевы-матери тотчас заметили, что после маскированного бала, жертвой которого стал принц Конде, Мария Медичи и король сделались необыкновенно серьезны.
Мария Медичи не знала, на что решиться после того, как Людовик осмелился заговорить с ней неслыханным прежде тоном. Она чувствовала, что необходимо предпринять какие-то действия, чтобы удержать за собой власть, видя как усилилось влияние партии короля. Она имела основания этого бояться.
Король сделался мрачнее, чем когда-либо. Он, видимо, избегал всяких контактов с королевой-матерью и ее двором. Если прежде в нем поражала мрачная сосредоточенность и склонность к уединению, необщительность шестнадцатилетнего короля, казалось, достигла своего предела и стала необъяснимой загадкой для окружающих.
Король перестал принимать многих, кто прежде имел к нему доступ, и камердинеры говорили по секрету, что часто слышат по ночам, как король разговаривает сам с собой в кабинете и целыми часами ходит по комнате.
Королева-мать ощущала эту тяжелую, гнетущую атмосферу и, как все виновники, которым постоянно кажется, что их тайну узнают другие, боялась, что сыну стало известно о ее сообщничестве с убийцами мужа. Эта мысль часто прогоняла сон от ее шелковых подушек. Перед окружающими она умело скрывала преследовавшие ее мысли, но едва оставалась одна, как они снова брали верх, и в голове ее являлись планы и намерения, ясно доказывавшие, что одна вина непременно потянет за собой другую, и последствия первого проступка вынуждают подавлять добрые порывы сердца.